Моё

Художник: Sarah Luginbill

У газетного киоска охала и причитала бабка, а у её ног огромными кровавыми пятнами растекалось по тротуару варенье.

– Внуку ведь везла, Володёньке! Да не уберегла, старуха неумелая! Я-то непривычная к городу, зазевалась. А люди у вас безбашанные, несуться – ничего не видют. Толкнули и наутек! А я, старая, проморгала!

Она все охала и ахала, зачем-то пытаясь собрать варенье, то, вдруг забыв о нем, семенила к сумкам, сиротливо валявшимся в сугробе, то подбегала к человеку, стоящему чуть впереди толпы, хватала его за руку и умоляла сделать что-нибудь. Люди смотрели на нее с полным недоумением. В своей старенькой шубейке, с выбившимся местами мехом, с грязными пятнами, в двух платках, не пощаженных молью и временем, и порыжевших от старости валенках, она не стоила ни одной мысли городского жителя, в чьей биографии значимо было лишь рождение в правильной семье и наличие средств на черный день. Да и это вряд ли было их заслугой.

Толпа расходилась, не найдя для своего «утонченного» вкуса ничего интересного. Люди продолжали делать то, что у них выходило лучше всего – спешить. А старуха, бегая от одного к другому, но слыша только грубое «Отстаньте!», бормотала себе под нос: «Бессердечные… Как можно?! Вот дууура старая!».

Наконец она остановилась, огляделась и, не найдя ничего, побрела к своим забытым сумкам, которые почти получили квартиру в высоком, приблизительно двухэтажном сугробе. Вытащив их оттуда, старушка стала перебирать припасы, пытаясь оценить масштаб потерь.

– Так, клубничное здесь, компот клюквовый тоже здесь, грибочки, морс, облепиховое даже прихватила… Цело.

Она образовала посреди тротуара островок. Маленький, чуть забытый временем, но очень теплый. Склонившаяся старушка привезла в серый город немного загородного солнца, которое только там может играть лучами, греющими самую потаенную глубину души. Возможно, будь этот островок чуть больше, ближайшие пару улиц тоже бы осветило. Но город был начеку. И вот уже к киоску повалили люди в серых пальто, шубах, с серыми и черными портфелями, сумками, пакетами. Серые машины и автобусы решили попасть в пробку именно там. Темные, почти фиолетовые тучи устроили шабаш прямо над старушкой и ее сумками, завалив все мокрым противным грязным снегом.

Бабка, наконец-то проверив все, подхватила сумки и направилась вглубь домов. Там, через две улицы, гордый тем, что спустя десять лет работы водителем смог стать обладателем маленькой отдельной каморки уже в черте города, жил ее внук. Он был единственным руледержателем в городском депо, который работал почти без выходных все это время. Слово «отпуск» или «заболеть», казалось, никогда и не присутствовали ни в Его мыслях, ни в Его речи. А слыша их от других, Он пытался сделать серьезное лицо и угрюмо хмыкал, качая головой, чтобы никто не заподозрил, что значение этих слов Ему не известно. Вся зарплата, полученная за график 24/7 или, как любил говорить Он сам, «без продыху катаю», аккуратно убиралась в жестяную банку из-под дешевого кофе. Раньше эти банки почетно занимали три самодельные полки, свидетельствуя об усердии, с которым Он ходил на работу. Со временем, кофе перестал быть нужным: глаза открывались сами, без будильника, а мозг настолько привык к неизменному графику, что работал в нужное время, выполняя набор базовых функций. Он оставил только пару банок, чтобы складывать в них зарплату.

День, когда Он пошел становиться хозяином каморки, был продуман до мелочей. Начался он с давно забытого, но ритуального кофе. Потом правда сильно болела голова, не понявшая значения дополнительной порции топлива. После скудного завтрака Он собрал всю немногочисленную посуду, сложил ее в мешок и, взяв табурет, несколько раз ударил. Звон, треск. И снова тишина. Мешок перекочевал к входной двери. Там уже стояли все вещи, которые было под силу передвинуть одному человеку. Надев все самое лучшее – новым оно было лет двенадцать назад – Он достал все деньги из банок. Предметы роскоши: фен, электрический чайник, газовая плита, холодильник – давно были исключены из его жизни. Деньги, вырученные за них, перекочевали из медленно синеющих фаланг пальцев, крючковато торчащих в обрезанных перчатках, коими владели торговцы на блошиных рынках, в Его мозолистые руки.

История повторялась: шаги до дома, шаги в доме, потом до полки, крышка, и вот, шурша, купюры опускаются в банку. Из всех слаженно работающих на счастье хозяина деталей выбивался только утюг. Он одиноко стоял на полке рядом с жестяными банками.

Деньги были выложены на столе так, что края купюр ровно и плотно примыкали друг к другу – умелый строитель позавидовал бы такому мастерству – накрыты тонкой тканью и сейчас усердно проглаживались, чтобы показаться в самом привлекательном виде. Все это заняло часа два.

И вот все готово, самый гордый и знающий себе цену вид был надет на лицо, и Он, окинув последним взглядом свою двухкомнатную, но находящуюся бог весть на какой окраине квартирку, вышел оттуда в последний раз в своей жизни.

Еще какая-то пара часов, и вот Он – владелец комнаты в старом доме, который стоял под странным углом и мешал все прохожим сэкономить пять-семь минут на пути к остановке. Рядом стояли такие же дома, четко выстроенные по законам прямого угла и жилища Минотавра. Почетные горожане. Правда без паспорта, без каких бы то ни было документов, но они были, и уже это давало им право быть частью чего-то. Наверное, впервые между домом и человеком был поставлен знак равно.

Номер этажа был неизвестен, но ноги не успели устать и были совсем не против предложенной высоты. Дверь в новое жилье. Серая тяжелая и глухая, она открылась не с первого раза. Порога не было, темноты тоже, коридор был длинный и пустой. Он был самым большим помещением, показывая всем, что распределение завершено, ваша станция конечная и уже окончательная. Войдя в него, Он остановился. В голове пульсировала одна мысль: «Мое». Дверь закрылась сама. Окончательно.

Когда Он открыл дверь в комнату, взгляд очень быстро уперся в противоположную стену. То же самое произошло, когда посмотрел в каждый из углов. Серые стены давили своей громоздкостью, неудобностью, неуклюжестью. Окно было где-то у потолка, но все еще на стене. Рама, выкрашенная в красный цвет, вся пестрела сколами и занозами. Ощетинившийся еж. Почти по центру стояла кровать с высоким резным изголовьем.

Список слов с «не» дополнила нелепость.

***

– Зачем ты привезла все это? Я давно сказал, много раз говорил, что это, – Он обвел комнату рукой, – мое.

Он стоял под тусклыми лучами света, которые сидели на оконной раме и в силу своей бесконечности не ограничились этим и освещали комнату. Хотя… Только ее середину, косившую вбок, и потому находящуюся не там, где все нормальные середины. Он размахивал руками, обводя квадратные метры в длинный овал.

– Только я могу ставить здесь что-то новое. Нет. Не новое… – пауза чуть затянулась. Он искал слово. – Другое. У меня теперь все новое. Мое. Видишь? Посмотри! Везде посмотри! А ты – другое.

Громкость увеличивалась. Старушка стояла у стола, держа банку у груди. Она даже не успела снять шубу и платки. Они просто сползли, и возраст был виден не только по лицу, но и по голове. От нее все еще исходили уют и тепло, прям как там, у киоска, но все это гасло и пряталось по мере того, как сходила радость с лица старухи. Искренне пытаясь слушать внука, она все же не понимала причины перемены в Нем. Она знала, что Он теперь другой, знала, кого винить в этом.

Давно, очень давно, отпуская внука во взрослую жизнь, она надеялась, что Его что-то защитит. Мысли о доме, о ней, о родителях, теплое солнце, память о хорошем детстве. Опасность города, частью которого Он хотел стать, была известна. Но Он принял ее добровольно. И тут она ничего не смогла сделать.

– Я работал. Десять лет работал, понимаешь? Десять лет смотрел на них. А они все входили и выходили, даже не обращая внимания на меня, просто давали деньги. Часто даже их не было. Денег. А потом, вечером, когда мы все стояли у окошка за расчетом, я злился, что денег было меньше, чем обычно, что время растянулось еще на день. Еще двадцать четыре часа я должен был ждать. Я выучил время. Я знаю, сколько горит каждый цвет на каждом светофоре моего маршрута. А за десять лет их было не мало. Знаю, куда лучше наклониться, чтобы ветер не свистел у уха зимой, дождь не стирал меня в порошке из грязи осенью. Окна нет. Его забыли вставить. А мне поменять машину. Знаю, сколько минут мне можно есть, чтобы не стоять в пробке утром и вечером. Так я стал есть один раз в день. А они все шли… Сначала я даже различал постоянных. Здоровался. Они вроде просыпались, когда слышали. Но на пару секунд. И снова шли, только уже спешили. Это их жизнь. Вот я сижу за рулем. И его крутить – моя жизнь. А их жизнь – спешить. Но мне нельзя было в их жизнь. Долго нельзя было… а теперь...

Его голос изменился. Он почти шипел. И фигура стала ломаться, сминаться куда-то в себя, оставляя углы плеч, коленей, локтей, головы. Старушка все так же стояла с банкой в руках. Слова остались где-то в легких. Слез не было. Она уже все выплакала, пока собиралась сюда. Да и не нужны они были. Ни слова, ни слезы. С их помощью обычно пытаются что-то поправить, исправить, вернуть, удержать. А тут уже нечего было спасать.

Старушка поставила банку на стол и стала доставать из сумок остальные. Увидев на столе свои варежки, она тотчас схватила их. Вовремя. Скудное городское солнце почти село, и серость вступала в права. Лучи уползали. Старушка повертела варежки в руках и, не найдя, куда положить, сунула их за пазуху. К сердцу поближе. Окинув комнату взглядом, она не нашла больше ничего своего. Стала сворачивать сумки, несколько раз каждую. Тянула время. Она слушала внука, боясь прервать его монолог, и только повторяла про себя: «За что ему это все?..». Ответ она знала. Вернее, смутно чувствовала, что ответа нет, и не будет никогда.

Он стоял уже под окном, смотря на ровный стройный лабиринт города, и старушка видела, как лицо его сереет. Не от непогоды за окном и не от плохого освещения. Он стал городским. Горожанином. Со своей каморкой.

– Я теперь могу им всем сказать, что это мое. Что я теперь как они. Мне теперь тоже есть куда спешить.

– Володя, а та квартира… где ты жил… С ней что?

Он обернулся, оборвавшись на середине мысли. Сложно было думать о другом.

– Стоит где-то. Не знаю. Я ушел оттуда.

– Как стоит? Ты ее не продал? И что будет теперь? Закрыл хоть?

Лицо старушки выражало испуг. Она знала, что ее внука нет теперь, но такие поступки не вязались с ее простенькой жизнью. Она искренне не понимала, как можно оставить свой дом, не зная, что с ним будет.

– Не помню. Это не мое теперь. Мне не нужно.

– А можно я хоть поеду, посмотрю, вдруг зайдет кто?

 – Ключ в мусорке, там, у двери.

Он снова развернулся к окну, лишь на секунду удивившись тому, что взял этот ключ, а не выбросил в ближайшее ведро или просто в снег и продолжил говорить сам с собой.

Старушка натянула платок на голову, запахнула шубу и, прижав к груди сумки, пошла к двери. На ходу натянула варежки и шагнула за порог. Дверь стала закрываться сама. Бесшумно, с теми самыми тишиной и глубиной, что бывают только в абсолютной пустоте. Единственный звук – щелчок замка. И снова тишина. Она повертела в руках ключ, что успела вытащить из мусорного ведра. Думала, успеет ли на автобус. Ночевать ей было все равно негде, а там, в старой квартире, возможно, еще остался ее внук, Володя. Выйдя из дома, она стала прокладывать себе тропинку в густо заметенном тротуаре меленькими шажками. И вместе с ней уходило много, уходило насовсем.

***

Он уже третий раз шел к мусорному ведру. Его не хватало, и в ход пошел старый ящик. Все банки, что привезла старушка, были сброшены туда. Варенье кровяными каплями стекало с осколков. Остальное, перемешавшись с ним, приобретало единственный возможный цвет в этом городе. Пока не чистый, но это вопрос времени. Закончив с банками, Он взял веник и вымел весь пол, куда она могла наступить. Потом еще раз вымел. Аккуратно поставив все в углу, направился к окну.

На небе не было видно ничего, кроме темных туч. Он смотрел туда, и взгляд становился немигающим. «Мое». Это слово приятно холодило его горящую голову. И та остывала. Он поднял руки и стиснул с боков раму. Медленными каплями потекла кровь. Она была густая и темная, и ярко-красная рама еще больше оттеняла это. Несколько капель упали на пол. Он опустил голову. «Я тоже теперь живу. Здесь живу». Тут заметил кровь. Глаза вспыхнули. Он упал на колени, попытался стереть пятна, но еще больше размазал. Потом стянул с себя свитер и стал лихорадочно тереть им пол.

– Ничего не должно здесь быть другим. Она другая, она оставила это здесь. Испортила!..

Пальцы уже горели, а костяшки были стерты. Он не понимал, чем тер. Нужно было исправить, сделать все как было. Крови стало больше. Он стал тереть сильнее. Разводы на полу напоминали какой-то рисунок. Сломанную прямую, заключенную в круг. А Он все тер и тер. И изломов становилось больше. В окно попадали лучи от света фонарей. Желтого цвета лихорадки.

Он усердно втирал в пол ломаную линию от спицы кардиограммы. Может, своей, а может, той жизни, что он убил в себе. И то и то угасало. Движения рук из резких и методичных становились механическими и тягучими. Как метроном, отбивающий холодные стальные минуты жизни.

Он полностью опустился на пол. Рука неестественно изогнулась под ним потому, что последнее движение тела он уже не контролировал и упал. Пол стал светлее и породнился с рамой – тоже стал неровным. Занозы от половых досок иглами прочно засели в Его руках, лице и коленях. Глаза стали цвета фонарей.

Он поднял взгляд на стену. Там был темно-серый крест, выписанный рамой и фонарями. Последние силы ушли на то, чтобы поднять ладонь. «Этого тоже не должно быть». На фоне креста появилась скрюченная рука, почти вся в крови. А на стене – тень засохшей головки неизвестного цветка. И пара слов послышались с пола.

– Володя я!..  Володя…

Комментарии

Комментариев пока нет

Авторизуйтесь, чтобы оставить комментарий

Статьи по теме: